Пролог. Гай Валерий Фабий начинает...
Многим кажется, что две тысячи лет назад жизнь была сказочной или мифической, словно окутанной холодом мраморных колонн и ароматом олеандровых благовоний. На самом деле она была точно такой же, как и сейчас. Люди жили, влюблялись, плели интриги, верили в свои идеалы, спорили и мечтали… Спорили и мечтали, конечно, по-разному: кто-то на звенящей, как медь, латыни Цицерона и Вергилия, а кто-то на грубой и малопонятной латыни солдат и рабов, кладущих знаменитые мостовые. Их мир был единым и закрытым — от Египта до Британии, за пределами которого жили «варвары». «Варвар» — это тот, кто не говорит на латыни, не читает Гомера и Горация, не восхищается чернофигурными и не ходит в термы, хотя может знать куда больше римского гражданина в химии или астрономии, как те же персы. Рим процветал, но солнце Античности уже прошло полдень и стало незаметно клониться к закату.
В моем распоряжении оказался редкий пергамент, который показал мне старый приятель — специалист по истории Древнего мира. Пергамент написал некий Гай Валерий Павел Фабий*, живший в «золотой век» императоров Антонина (138 — 161) и Марка Аврелия (161 — 180). Естественно, он сохранился только в копии пятнадцатого века, старательно переписанной каким-то итальянским монахом, любителем Античности — ведь римские книги и манускрипты до нас не дошли. Я внимательно прочитал его заметки, где-то дополнил их и разделил на главы. И теперь приглашаю и вас, дорогие читатели, почитать о жизни императорского Рима записки Гая Валерия Павла Фабия. Его прах давно истлел в знаменитом колумбарии на Аппиевой дороге (хотя сам Гай Валерий верил, что живет до сих пор среди нас, о чем расскажет в свое время), но мне было ужасно интересно находиться в его обществе. А будет ли интересно вам, надеюсь, вы напишете мне сами.
«Vale et me ama!» — как сказал бы Гай Валерий. — «Будь здоров и люби меня!»
* * *
(…)
Я все-таки никогда не приму новую моду отращивать бороды. Нет, лично мне этот новый обычай просто отвратителен. Хотя его ввел сам покойный Кесарь Адриан, да хранит вечность его память, я все-таки останусь римлянином и никогда не смогу отпустить бороду. И дело тут не в каких-то предрассудках, вовсе нет. Ведь не имею же я ничего против новой моды девушек — носить не белую, а кремовую тунику. Просто, поверьте, в жару очень противно ходить с растительностью на лице. Солнце греет пот в волосах, и он градом льется по нечистой бороде. Редко что может быть омерзительнее этого чувства!
Другое дело — поработать на природе. Вот и сейчас я сижу в своем маленьком саду с видом на сияющее море. Какое счастье, что мой дед Марк Публий Фабий все же построил нашу маленькую виллу здесь, у морских берегов. Ласковые волны лазурного моря медленно набегают на берег и, пенясь, разбиваются о камни. Где-то вдали голубое осеннее небо убегает вдаль, словно сливаясь с сине-зелеными морскими просторами. Старики говорили, что в такой день богиня Салация совершает торжественные выезды по морю в колеснице. И хотя это только старый миф, многие до сих пор украдкой ходят на берег, чтобы хоть одним глазом увидеть вдали колесницу прекрасной любимой жены Нептуна.
У меня перед глазами противный свиток жреца Манефона об истории Египта. Мне нужно сделать выписки о египетском праве. Мой почтенный патрон Луций Фульвий Эбурний Валент попросил меня подробно составить заметки: что ценного можно взять из египетского опыта. Хорошо Гнею — он работает с ассирийскими законами, где есть что взять. А что досталось мне? Читать про страну, жители которой, кажется, только и делали, что хоронили своих правителей-фараонов. Такое ощущение, что кроме смерти и погребальных обрядов их не интересовало вообще ничего. Варвары, одним словом. Какой нормальный человек захочет постоянно думать о своем небытии, скажите на милость?
Мой дед, следуя сельской моде, разбил правильный сад. Это вам не обычный городской перистиль — внутренний дворик с цветами. В нашем саду есть вымощенные травертином центральная аллея с боковыми, которые украшены настоящими мраморными (хоть маленькими) колоннами. Между ними в тиши притаились фонтаны и ниши с мраморными и терракотовыми статуэтками. У моря — аллея из кипарисов. Повыше — террасы из «мягкого аканфа» алоэ, плюща, тамариска и мирта, за ними — два пруда, густо заросшие тростником и папирусом. А матушка, обожавшая цветы, засадила газоны красным полевым маком, белыми и тигровыми лилиями, и даже редким нарциссами. (Помню, купила она их за кругленькую сумму и все боялась, что ей всунули дрянь). Ну, а с боков наш сад закрывают ирисы и белые розы — матушка всегда испытывала к ним необъяснимое пристрастие. Когда мы с Туллией вступили в наследство, то два дома в Риме мы поделили с ее мужем, а загородную виллу забрал я. Я даже доплатил сестре за нашу резиденцию, но выкупил ее целиком.
— Господин просил попить? — старик Филоктет, тряся остатками рыжей шевелюры, подошел ко мне и, улыбнувшись, протянул на подносе чашу с виноградным соком.
— Благодарю, Филоктет, — улыбнулся я. — Спасибо, спасибо…
На подносе еще лежали и мои любимые кусочки хлеба с закуской: соленый сыр с чесноком и травами, политый оливковым маслом. Старик с детства был привязан ко мне, и хотя он был рабом, мы всегда считали его членом семьи.
— Господину хорошо бы перекусить, — требовательно проворчал он.
— Через пару часов можешь пойти погулять в город, Филоктет, — кивнул я, с наслаждением беря сок. — Хоть до утра.
— Через три… — буркнул Филоктет. Я бросил на него изумленный взгляд. — К вам заедет господин Теренций, просил принять.
— О, Теренций! — от волнения я даже привстал. Как приятно всё же, что старые друзья не забывают обо мне!
— Да он, он самый. Опять вина, поди, привезет… — ворчал Филоктет. Я невольно улыбнулся: он всегда не любил Теренция, и матушка поощряла его своими высказываниями о моем друге.
Я взял хлеб с закуской. Всё же Филоктет знает, что я люблю. Никогда не понимал, как люди бьют рабов. Может, потому, что старый Филоктет для меня, наверное, не раб, а что-то вроде пожилого дяди.
— Господин Теренций очень падок на вино, очень… — проворчал раб. — Ваша матушка, почтенная матрона Фульвия, очень не одобряла такое…
— Послушай, Филоктет, — буркнул я. — Теренций не такой уж частый у нас гость, согласись. Ну, не удержался он в квесторах, так что с того? Не всем дано… — прищурился я на солнце.
— Господин слишком добр к нему, — недовольно урчал раб. — И квестором не смог работать, и из Рима уехал, и полдома прогулял… Вот вы, господин, куда вхожи сами! — показал он наверх. — Матушка ведь гордится вами, знаю!
— Ты бы лучше не ворчал, Филоктет, а узнал, откуда его Фотида взяла деньги на покупку дома в Капуе, — по привычке понизил я голос, хотя в саду не было никого из слуг.
— А господин еще не знает? — изумился старик, подняв остатки выжженных солнцем и годами бровей. — Она ведь, распутница, спит с самим проконсулом Луцием Петрони…
— Да слышал, слышал, — махнул я рукой. — Да только кто это знает?
— Все знают, господин, — бросил на меня снисходительный взгляд старик. — Только вы один по доброте душевной все не верите!
— Вот я очень сомневаюсь, если «знают все»! Раз знают все, значит, не видел никто, — поморщился я.
Филоктет урожденный грек, а они ужасно доверчивы. Я удивлялся этому еще в юности, когда читал «Царя Эдипа». Это же надо: Эдип поверил в рок и проклятие, в слова пастуха, что он не сын царя Лая, и ни на секунду не подумал о том, что свидетели могли быть подкуплены. Или слова: ходит молва, что Лая убили на перекрестке дорог… Так молва или доказано? И ведь верят, как дети.
— Да посмотрите, господин, как она наряжается! — скривился Филоктет. — Это за какие же деньги?
Фотида, впрочем, нравилась и мне. Невысокая, тонкая и темноволосая, с пронзительным взглядом синих глаз, она казалась мне распутной с первого мгновения. Ее вызывающий пристальный взгляд словно говорил: «Смелее, я твоя!» Еще больше меня будоражил ее нагловатый хриплый голос, словно передающий какое-то странное томление. Ночью я страстно представлял, как буду обладать Фотидой в самых изысканных вариантах, но атаковать эту крепость днем так и не решился. Ведь я вполне мог ошибиться, и тогда мне не избежать скандала и позора в доме друга. Зачем? Пусть все идет как идет.
— Всё же у Фотиды тело не такое уж роскошное, — пробормотал я, словно убеждая самого себя. Это моя особенность: говорить с насмешкой о том, что нравится, словно напоминая себе, что во всем нужна мера. А, может, просто люблю посмеиваться над своими пристрастиями. «Что люблю — над тем посмеиваюсь», — учил великий Кесарь Август.
— А господин Теренций такой: может и жену продать, — понизил голос Филоктет. — Не стоило бы вам ему доверяться…
Я снова слышу голос матушки. Словно она не ушла в мир иной, а осталась тут, с нами. «Человек существует в наших воспоминаниях», — как учил мудрый Эпикур. Надо бы, кстати, наведаться к Туллии и спросить, как они там ухаживают за матушкиной могилой.
— Ну, ты не очень, Филоктет, — полушутя погрозил я ему пальцем. — Встреть господина Варра приветливо, хорошо? — притворно насупил я брови.
— Да уж встречу, встречу, — проворчал он. — Ради вас, господин. Только ради вас.
Филоктет уходит мимо газона с лилиями, а я, сладко вздохнув, беру папирус Манефона. Опять и опять погребальные формулы… Нет, это уже выше моих сил. Зачем напоминать о смерти в такой день? «Не надо бояться смерти. Когда мы есть — смерти нет, а когда смерть есть — нас нет. Человек и смерть никогда не встречаются». Снова Эпикур. Так и представляю, как он это говорил ученикам, лежа под большими грушами.
А вот попробуй-ка о ней не думать. Нет, не получается. Интересно, каково это правда «не быть»? Не ходить, не думать, не пить вино, не наслаждаться, не воспринимать время… И так целую вечность, до скончания времен. Мы разложимся на атомы, и нас просто не будет. Как-то совсем ужасно… Вот все есть — а тебя нет. И опять эти египетские похороны фараона.
Может, в Египте тогда и государства не было, а было громадное кладбище со служащими? Даром, что у греков есть поверье, что страна мертвых лежит за громадной рекой, куда тела перевозят на ладье за плату. Не везли ли они их, набальзамированными, в африканские пески? Я морщу лоб и смотрю, как налетевший с моря ветерок треплет траву.
Впрочем, в каждом деле можно найти удовольствие и выгоду. Пусть почтенный Валент не думает, что все записки я ему просто подарю. Конечно, дело сделаю, но и напишу свой манускрипт о египетском праве. Сразу обеспечу себе известность, почтение и, быть может, еще более высокую должность. Пусть погребальные формулы сослужат и мне службу… Рыжие лилии смотрят на меня, словно подтверждая мою догадку.
А ведь в самом деле: вот сегодня я сижу с лилиями, а завтра? А завтра все может стать иначе. От предвкушения успеха я блаженно потянулся и уже по-другому взглянул на папирус, переписанный, впрочем, каллиграфическим почерком какого-то писца. Это только кажется, что реальность неизменна: на самом деле она меняется постоянно.
* * *
С тайной смерти я впервые соприкоснулся в далеком детстве. Однажды, когда мне было, кажется, года четыре, я видел погребальную процессию — вынос саркофага из соседнего дома. Саркофаг был мраморный, с резными узорами, изображавшими грустящих людей. Тогда нам со старшей сестрой Туллией стало безумно интересно, что это такое, и мы долго играли в похороны. Свиванию похоронной мишуры помешала самая младшая сестра — Сира. (Позднее она умерла, так и не перешагнув семилетний возраст). Она доложила матери о наших странных играх, и та, поймав нас с Туллией, надрала обоим уши.
— Смерть — не игрушки, — спокойно объяснила она, пока Туллия едва сдерживала крики от горящего уха. — Только разложившиеся натуры могут интересоваться подобным.
— Мы… не знали… — вздохнул я, также потирая ухо.
— Не удивительно, если учесть, что вы оба — дети пьяницы и распутника, — когда наша матушка Фульвия Марина Секунда Фабия говорила о муже, ее анемично бледное лицо искажала гримаса.
После обеда матушка повела нас в фамильный склеп, чтобы показать могилы. «Раз уж вы оба так того хотите», — усмехнулась она. Белые мраморные плиты показались мне безмолвными и невероятно мерзкими на фоне песка и густой травы. Мне показалось, что я никогда в жизни не видел более отвратительного места. Кругом стояла тишина, и только мраморные надгробия тускло сияли в полутьме. Туллия, кутаясь в накидку, стояла поодаль возле каменной скамейки. Ее взгляд был прикован к камню, под которым лежал какой-то родственник — настолько давний, что его имя почти стерлось с плиты.
— Мама, а что там… — посмотрел я на мраморную гробницу. Мы, Фабии, были богаты и хоронили родных в склепе, а не в колумбарии, как большинство.
— Там? — матушка холодно осмотрела меня. — Прах. Скелет и кости. А плоть съедают трупные черви.
— А… Они опасны? — полепетала Туллия, покопав ручкой в песке.
— Еще как! — мать облокотилась об ограду. — Могут напасть на того, кто разроет могилу. Даже ночью найти жертву и съесть ее.
— Страшно… — поежился я.
— Страшно? — русые брови матушки подпрыгнули вверх. — Нет, смотрите. Смотрите оба, — спокойно сказала она. — Это ведь та самая смерть, которая вам так нравится, — словно передразнила она кого-то. — Это ведь так интересно!
Туллия, не говоря ни слова, бросила теребить край туники и подбежала ко мне.
— Ничего, не страшно… — карие глаза матери продолжали холодно улыбаться. — Ваш папенька нашел свою шлюху в колумбарии, так чего же удивляться?
Ни я, ни Туллия, ни маленькая Сира понятия не имели, о чем идет речь. Отец давным-давно не жил с нами, и мы его почти не знали. Пару раз он приходил за мной и возил гулять в какой-то парк. Я помнил, что от него исходил странный сладковатый запах. Однажды я спросил об этом мать, и та брезгливо ответила, что это «дешевое вино». «С утра уже запах», — добавила она, засмеявшись колючим смехом, которого я предпочел бы не слышать.
Много позже я узнал, что матушка была глубоко несчастлива в браке. Она происходила из знатного рода Ветуриев и привыкла с детства высоко нести голову. Но если бы только ее дедушка, Луций Эмилий Ветурий, знал, что ждет его любимую внучку, когда заключал с самим сенатором Марком Публием Фабием брачный контракт… Фульвия тогда была мала — ей едва минуло тринадцать лет. С тех пор ей говорили, что она невеста — это для нее мало что значило, хотя Валерий Марк Фабий (в честь которого мне и дали второе имя «Валерий»), будущий муж, ей не нравился: она находила его шумным и легкомысленным.
Впервые Фульвия Марина Секунда Фабия, то есть наша матушка, стала задумываться о собственном будущем в шестнадцать. Ожидания не обманули ее… Мот и гулена, отец быстро спился, завел кучу романов и уехал в малоазиатский город Мира с некоей Татианой, когда мне было два года, — пропивать и прогуливать огромную часть состояния. Дедушка Марк, известный сенатор, лишил его наследства, но всегда защищал сына перед Фульвией, что выросло в холодные отношения между ними. Однажды я услышал обрывок их разговора:
— Тогда разводись, и дело с концом, — дед всегда говорил холодным и методичным голосом. Он всегда был в ровно-приподнятом настроении, считая, что показывать свои чувства на людях неприлично.
— Я? А дети? — мать говорила с холодной яростью, явно готовясь сорваться с минуты на минуту.
— Ну, а что дети? Они вполне себе обеспечены.
— А не боитесь, что они забудут вас? — в голосе матери сквозил яд.
— Значит, такова судьба… — стоически ответил дедушка.
Тогда я не дослушал скандала. Много позже я понял, что дед говорил это намеренно, чтобы лишить матушку главного оружия — угрожать, что она изолирует нас от его семьи.
— Спокойствие — лучшее оружие в разговоре с дураками и ненормальными, — как-то сказал он мне во время прогулки по почти пустому саду Лукулла: мы намеренно пошли гулять в него сразу после полудня, хотя большинство посетителей приходило к вечеру. — Есть сорт людей, которых грушами не корми, дай скандал ради скандала. Они всегда будут против любого решения — лишь бы поскандалить и показать себя борцами с чем-то там.
— Скандал ради скандала? — удивился я, глядя на кроны грушевых деревьев.
— Да, Валерий. И самое страшное для них наказание — не дать им скандала, а отмахиваться от них, как от надоевших мух, — ласково и вместе с тем чуть лукаво посмотрел он на меня. — «Да-да, хорошо-хорошо, только иди куда-нибудь отсюда поскорее!»
— А если такой начальник? — посмотрел я на лавровый куст с твердыми гладкими листьями.
Стоял сентябрь, и редкие пожелтевшие листья лавра уже лежали на траве. Я знал миф, что в полдень под кустами засыпают сатиры и дриады, и все смотрел на ряску пруда, заросшего папирусом и лилиями. Мимо нас прошла только веселая пара — видимо, счастливые молодожены, не боявшиеся полуденного зноя.
— Тогда надо отмучиться пару часов: выслушать сумасшедшего, похлопать и сделать по-своему, — спокойно ответил дед. — Не скандалить, а просто подать предложения письменно: толковые предложения толкового человека.
Этот урок дедушки я запомнил на всю жизнь.
* * *
По-настоящему я увидел смерть, когда мне было одиннадцать лет. Мы собирались на похороны кого-то из наших дальних родственников. На душе, помню, поселился отвратительный страх и робость от того, что мне предстоит увидеть. Замешкавшись, я поздно спустился в комнату матери, где возле мраморного стола, украшенного двумя бронзовыми статуями кентавров, уже стола матушка. За опоздание она сразу влепила мне пощечину.
— Вы почему опаздываете, Валерий? — неприязненно сказала мать.
Удивительно, но никто и никогда — от матери до господина Валента — не звал меня Гаем, словно этого имени у меня не было. Только Валерием. Что же, я к этому давно привык — прекрасное римское имя, которым может гордиться любой патриций.
— Простите, матушка, — потупился я, чувствуя, как саднит теплая щека.
— Если я позвала за вами, следует приходить немедленно, — наставительно сказала она.
Одетая в длинную черную тунику, она напоминала печальную отощалую птицу. Со времен Кесаря Августа у женщин стало модным надевать на похороны белый цвет. Однако обе наши семьи — Фабии и Вентурии — остались верны прадедовским традициям надевать на похороны черное. Ведь сам Эней, как пишет Овидий, считал именно черные паруса цветом траура и скорби. Потому и у нас черный цвет по-прежнему оставался цветом смерти. Глядя на сгустившийся сумрак, я думал о том, что белый цвет в самом деле не идет для похорон.
— Так почему вы замешкались? — матушка придирчиво осмотрела мою черную тогу.
— Простите, матушка… — еще раз почтительно склонил я коротко стриженную голову.
— Боитесь покойников? Не хватает смелости сознаться? — пристально посмотрела мать. — Через полчаса мы отправляемся!
Я снова поклонился. Когда я слышал подобные нападки матери, на душе появлялась злоба. Больше всего на свете хотелось поскорее вырасти и стать независимым: настолько, чтобы никто не смел делать мне замечаний. (При одном этом слове я с трудом сдерживался, чтобы не сжать с ненавистью кулаки). Однако обнаруживать мечты перед матерью было не резон: она, казалось, могла читать каждую мою мысль.
— Фрида! — снова крикнула мать. — Скажи госпоже Туллии, чтобы немедленно пришла сюда!
Поднявшись с кресла, матушка подошла к высокому окну. В смутном свете пасмурного дня она стала похожа на серьезную грустную девочку, которую зачем-то нарядили дамой. Я услышал топот босых ног Фриды — нашей рабыни с чудным именем. Кажется, она была из Британии.
— Доброе утро, матушка, — вбежавшая Туллия сделала безупречный поклон. Сестра также была в черной тунике «под горло» и черных закрытых сандалиях,
— Доброе… Хорошо, что хотя бы вы, в отличие от брата, умеете приходить вовремя, — язвительно сказала матушка.
Как и положено, она присела в наше большое кресло, инкрустированное слоновой костью. Сидеть на таком приспособлении мне всегда казалось сущей пыткой, но ничего не попишешь… Мать достала маленький сосуд в виде оленя и достала из него немного смеси — из лавра, коры дуба, олеандра и шалфея. Все помещение наполнилось противным приторным запахом. Я догадался, что это нужно для похорон.
Мы с сестрой, притихшие, наблюдали за матерью. Я боялся нарушить её молчание, но знал, что нужно о чем-то говорить. В противном случае мать, несомненно, начнет сетовать, что нам, детям, ей нечего сказать.
— Скажите, матушка… А дедушка Марк будет? — решился наконец я.
Мать отреагировала мгновенно. Сбросив в маленький сосуд свою смесь, она резко повернулась к нам.
— Мне всегда было интересно: что Марк Фабий сделал для вас? — ехидно посмотрела она на меня. — Много ли он купил вам подарков? Или, может, сильно интересовался вашей жизнью? Или, может, вспомнил про наши трудности?
Я, почувствовав, что совершил ошибку, начал рассматривать стены. Как и положено в хорошем доме, они были мраморными с небольшими нишами. Из некоторых ниш сочилась вода, создавая прохладный уют. В центральной нише стоял небольшой фонтан со статуей убегавшей нимфы Дафны. Напротив высились водяные часы — клепсидры, подаренные матери чуть ли не отцом ее матери — сенатором Гнеем Лукрецием Эмилем Афрой, из рода которого та происходила.
— Но все в восторге от Марка Фабия, — продолжала мать. — Это прямо-таки поразительно. Хотела бы я узнать, в чем секрет популярности дедушки?
Карие глаза Туллии с тревогой посмотрели на меня. Затем она быстрым движением руки откинула темно-русые волосы. Я стоял, потупившись в холодный мраморный пол.
— Уверена, если бы вы умирали от голода, Марк Фабий не вспомнил бы о вас, — матушка заканчивала сборы. — Впрочем, всё равно был бы хороший он, а не мать…
— Матушка, поверьте… — вздохнула жалобно Туллия. Мне показалось, что короткая туника Дафны встрепенулась от воды.
— Во что именно? Что вам обоим Марк Фабий дороже родной матери? Я это знаю, — закрыла мать сосуда в виде оленя.
— Поверьте, мы… — поклонился я, хотя в душе ужасно желал увидеть поскорее дедушку.
— А что мне верить? Я знаю. И ваше отношение ко мне я хорошо знаю, — поставила она сосуд в маленькую нишу. — Ладно, собирайтесь, — резко повернулась она.
Через полчаса предстояла встреча с покойником. В воздухе, казалось, уже разлился противно-приторный запах похоронной туи.
Атриум дома, куда мы приехали, вполне соответствовал моим ожиданиям. Зеркала и металлические предметы были полностью закрыты черной тканью. Сам атриум был завален «цветами смерти» — нарциссами, розами и бессмертниками. В центре, как и положено, горели тусклые факелы; напротив стояла заготовленная мраморная колонна. Рабы едва успевали подносить букеты цветов с короткими записками, выражавшими соболезнование.
— Поторопитесь, — шикнула на нас матушка, толкнув меня в плечо. Я, едва не споткнувшись, схватился рукой за каминную оправу, чуть не смяв венок.
— Мама… А черные розы есть? — тихонько спросила Туллия.
— Нет, — пробормотала сквозь зубы матушка. — Здравствуйте, кузина, — сухо кивнула она.
Сидящая на мраморной скамье пухлая девушка подняла голову. Я сразу узнал кузину матери Клавдию Ларцию. Девушка сидела, закутанная в черную тунику; черная кружевная лента прикрывала каштановые волосы.
— Фульвия, хорошо, что ты пришла, — грустно улыбнулась девушка немного устало. Её веки и пухлые щеки были слегка розоваты. — Ты взяла детей? А им не будет слишком тяжело?
— Ничего, — сухо ответила мать. — Смерть, кажется, им интересна, не так ли?
Я поежился: меня слегка мутило от необъяснимого страха. Туллия с ужасом помотала головой. Агриппина Ларция, стоявшая поодаль пухлая матрона, положила полную руку на плечо племяннице.
— Все мы скорбим о бабушке. Это была удивительная женщина. Не бойся, мы одна семья, и каждый из нас не даст другого в обиду.
Губы матери насмешливо покривились, но она промолчала. Клавдия снова обратилась к ней:
— Тетя Клодия тоже здесь, и Луция, и Алевтина… Я не могу поверить, что бабушки нет, — Клавдия поднесла платок к глазам. Мать властно положила ей ладонь на запястье:
— Веди себя прилично. Какой пример ты подаешь детям?
Род Ларциев, наших родственников, я знал не особенно хорошо. Тогда мы хоронили прабабушку Марцию, мать тети Агриппины, которую я видел второй раз в жизни. Бабушка Агриппина казалась мне слишком крикливой и властной, подавляющей дочерей. Самой умной и веселой среди них была старшая дочь — высокая темноволосая тетя Алевтина, но мать не переваривала ее, подозревая в тайной связи с моим отцом. Тетя Клавдия, младшая дочь, казалась мне болезненной, хотя доброй: она всегда приносила нам подарки. Особенно она любила Туллию и в детстве любила рассказывать ей историю: «Tulli tunica sordida est…» Матушка считала Клавдию плаксой и нюней, не достойной своей семьи.
Много позже Туллия рассказала мне о причинах презрения матери к тете Клавдии. Когда умер дедушка матери, все члены семьи Ветуриев собрались на его похороны. Фульвия, то есть моя мать, в одиночестве бродила по коридорам, зашла в библиотеку — и вдруг услышала громкий, отчаянный плач. Так плакать было недопустимо, неприлично — так могли плакать плебейки, не имеющие понятия о манерах, но слышать подобное в доме Ветуриев… Нет, это не укладывалось в голове. Мама осторожно выглянула из-за стеллажей и замерла. Перед ней, упав на колени, уронив голову на низкий столик из мрамора, рыдала Клавдия — дочь тети Агриппины.
— Вам дурно? — машинально пролепетала мама. — Может быть, воды?
Заплаканная Клавдия кивнула и, не сдержавшись, снова всхлипнула. Матушка, окинув ее презрительным взглядом, вышла прочь.
— Позаботьтесь о ней, — бросила она с презрением младшей сестре Клавдии, Агриппине. Мать намеренно не назвала ее по имени, словно выражая особое презрение.
Теперь Туллия и я покорно шли за матерью, боясь показать свой страх. Мы быстро продвигались вперед сквозь смесь лавра и туи, как вдруг я замер. Посреди атриума, полного людей в трауре, стоял мраморный саркофаг. Это уже потом я разглядел, что лежала там сухонькая, желтая лицом старушонка, похожая на куклу из воска, но в первый момент все мое сознание затопил животный ужас. Я застыл на месте, чувствуя, как лоб покрывается холодным липким потом, и тщетно пытался сглотнуть сладковатый комок тошноты. Туллия, которая испугалась меньше, потянула меня за руку:
— Ты чего? Идем, матушка уже сердится!
Сама она бойко подошла к гробу и поцеловала темно-желтую худенькую кисть покойницы. Я схватился за горло, борясь со рвотой. И вдруг мне положили руку на плечо. Я поднял голову: надо мной возвышался бодрый седой старик с искристыми черными глазами, в новой темно-синей тоге — Марк Публий Фабий, дедушка.
— Не трусь, будь мужчиной. Мертвые ничего не сделают нам. Это всего лишь дань уважения.
Я тяжело дышал. Саркофаг и покойница все еще пугали меня до икоты, но выглядеть перед дедом капризным и трусливым упрямцем я не хотел. Пересилив себя, я приблизился к гробу и даже наклонился, делая вид, что целую мертвой восковую ручку. На голове сухой мертвой куклы был лавровый венок. Потом я с облегчением отошел, поежившись от ледяного взгляда матери. Почти сразу меня потрепала по щеке неизвестно откуда взявшаяся Клодия:
— Ты что-то раскис. Пойдем, я покажу тебе и Туллии некоторые фамильные украшения. Все равно вам нет нужды идти в склеп.
Однако сразу выйти нам не удалось. Сначала в комнату вошел высокий седой человек с гладко выбритой головой — он говорил о том, скоро принесут венок от самого императора. Затем пришли две босые весталки в черных туниках, неся кувшин с оливковым маслом — им предстояло спеть погребальную песню перед выносом тела. Огоньки в мраморных светильниках дрогнули, словно став тусклее.
— А ведь и она была девочкой… И она кружилась на лугу… И она тоже… — всхлипнула подошедшая Клавдия.
— Смерть страшна… — раздался хрипловатый голос Агриппины.
— Страшна… — неожиданно пробормотал дедушка. — Кому страшна? Ей? — показал он на гроб. — Ей уже ничего не страшно. Нам страшно, — обвел он взглядом комнату. Кажется, он терпеть не мог Агриппину и хотел поставить ее на место.
Дедушка говорил тем же невозмутимо спокойным голосом, каким рассказывал мне о нашем дальнем знаменитом предке — Квинте Фабии, герое войны с Ганнибалом. Это он, Квинт Фабий, седой воин, спокойно стоял перед карфагенским советом и вопрошал их: «Я привез вам мир или войну: выбирайте!» «Выбирай сам!» — шумели карфагеняне. Тогда Фабий спокойно ответил: «Я дарю вам войну!» Мое сердце всегда горело от гордости: только так римлянин обязан отвечать другим, враждебным, народам…
— Дедушка… — осторожно спросил я, глядя на мраморный фрагмент саркофага с плачущими нимфами. — А может человек не умереть, а жить вечно?
Марк Фабий не смотрел на меня, наблюдая за подготовкой к выносу тела, но охотно произнес:
— Нет, дружок… Для этого нужно сперва разрушить фундаментальные законы мира, то есть вернуть первобытный хаос… А этого не могут даже боги!
— А все же после смерти что-то есть? — тихо спросил я, глядя, как сыновья Агриппины — упитанные Терций и Лукулл — отправились к выходу. Высокая черноволосая тетя Агриппина уже разбрасывала у входа лепестки погребальных роз.
— Наверное, ничего, — спокойно вздохнул дедушка. — Пустота и атомы.
Я посмотрел на его обветренное лицо и черные блестящие глаза. Они всегда казались мне настоящим мужеством. Словно дедушка и был тем самым Квинтом Фабием, бросившим вызов Карфагену, только скрывавшим это.
— А как же новое рождение? — не унимался я, противный любознательный мальчишка. Но дедушка любил со мной общаться: наверное, потому, что видел во мне будущего себя.
— Это нам так хочется, Валерий, — потрепал он меня по головке. — Нам хочется в это верить, вот мы и утешаем себя. На похоронах утешать родных и близких необходимо, — прищурился он, словно говоря и с собой. — Но лучше не тешить себя баснями, а смотреть правде в глаза.
Теперь я понимаю: дедушка был пожилой и, наверное, уже думал о собственном конце и саркофаге. Но тогда мне казалось, что он давал мне ценный жизненный урок.
Мы повернулись к тому месту, где стоял саркофаг. Мать общалась с Антониной Крепивой; Туллия стояла поодаль, прикрыв лоб ладонью. Рядом с ней крутилась белокурая Лукреция Пареска, с которой они, кажется, дружили. Я посмотрел на опустевшую тумбу и подумал о том, что однажды в мире должен появиться герой, который изменит закон смерти.
Примечание:* Относительно образования римских имен в исторической науке существует несколько точек зрения. В ранней Римской республике римское имя состояло из преномена (только у мужчин), номена и когномена. римских патрицианок и представительниц старых плебейских родов преномена (личного имени) не было, их называли по роду (номен и когномен отца). Однако вопрос о том, сохранилась ли эта практика в императорском Риме, остается дискуссионной. Существует три разные точки зрения: 1) практика сохранилась; 2) в Римской империи родовой номен был утрачен, имена приобрели универсальный характер (имена давали по предкам); 3) компромиснный (сосуществование того и другого). Автор вслед за польским историком Казимежом Куманецким придерживается второй точки зрения.