Пролог, в котором сэр Ланселот возвращается из дальнего путешествия
"Всегда есть что-то смешное в чувствах людей, которых перестаешь любить".
О. Уайлд
Я не помню, когда впервые влюбился в нее. Точнее, помню сам момент, когда увидел ее и ощутил прилив легкого счастья. Но всё же мне кажется, что я был уже готов к этому. Никакой радости, мне это, правда, не принесло, но все же…
Все началось с портрета. Шел первый год после моего окончания школы, и, несмотря на продолжение учебы, у меня была куча свободного времени. (Забавно, что тогда мне казалось, будто у меня его нет вообще). Таков закон жизни — мы не ценим, что имеем. Как-то в середине января я зашел поужинать к моему школьному приятелю Арнольду Бэрку. Он принадлежал к богатом древнему роду, вхожему в лучшие гостиные, не чета, нам, Роули, — мелкопоместной мелюзге. Впрочем, семь лет жизни в слизеринской гостиной сдружили нас с Арнольдом. Родителей дома не было, и мы, как положено восемнадцатилетним юнцам, развалились на темно-синем диване и со смесью наглости и украдки раскуривали трубки.
— Видел? — прихвастнул Арни. — Блэк подарил мне на день рождения!
Арнольд всегда хвастался своей близостью к Блэкам. Нас с детства учили, что есть два рода, недосягаемые даже для самых чистокровных. Гонты всегда были окутаны туманом мистического ужаса, как «наследники Слизерина» — самого могущественного и таинственного мага в мире. Ну, а Блэки — те подавляли всех своим богатством и родовитостью. Их дом буквально сиял роскошью, а уж приемы Блэков гремели на весь волшебный мир. «Блэкам интересны только другие Блэки», — любили говорить взрослые, невольно признавая их превосходство во всем: от размеров особняков до манер и быта. Подойти близко к семье Блэков казалось нам невероятным — примерно, как тем римским клиентам, что часами ожидали приема на вилле у патрона.
— Что это? — Стараясь сделать как можно более безразличное лицо, я посмотрел на трепыхавшееся пламя витых свечей.
— Волшебные портреты. Вот, взгляни, — нетерпеливо выпустил Арнольд струйку дыма и тут же едва сдержал кашель от излишне глубокой затяжки.
На самом деле я отлично знал, что это такое. Медальон из серебра напоминал плоское овальное яйцо, словно приплюснутое дубинкой тролля. При открытии на обратной стороне крышки сама собой загоралась зеленая витиеватая надпись: «Дорогому Арнольду от Сайнуса и Мисапиона Блэк». Дальше шли два портрета. Они казались маленькими, но увеличить их не составляло никакого труда: я сделал это простым движением пальцев.
— Дорогая штука. На Сайнусе тут новенький фрак…
— Вижу, — пробормотал я.
Тонкогубый Сайнус со впалыми щеками меня интересовал мало. Мое внимание приковал другой портрет. Девушка лет пятнадцати восседала в мягком кресле, будучи облаченной в весьма легкомысленный наряд: длинное белое платье в обтяжку и серебристая накидка, усыпанная легкими блестками. В одной руке, плотно обтянутой коричневой перчаткой, она держала букет полевых цветов и улыбалась непонятно чему. Возможно, сейчас ее наряд показался бы самым обычным, но тогда, зимой сорок восьмого года, в нем мелькало нечто легкомысленное и даже скрыто бесстыдное.
Я с интересом осматривал ее тонкие длинные руки. Длинные золотистые волосы спадали с узких плеч и вместе с чуть вздёрнутый носиком придавали ее лицу оттенок высокомерия. Но больше всего меня поразил ее холодные темно-синие глаза. В ее взгляде застыла смесь гордости и ехидства. «Я сделаю с тобой все, что пожелаю», — словно говорили ее смеющиеся глаза. И я вдруг почувствовал, что она в самом деле сможет сделать со мной все что угодно — стоит ей только невинно прикрыть густые ресницы. Впрочем, можно и не прикрывать…
— Это… Его сестра? — выдавил я из себя, стараясь говорить как можно спокойнее.
— Ну да, Мисапиона, — кивнул Арнольд. — Хороша, да? Что ты хочешь… Блэк! — Мечтательно цокнул он языком.
Я снова посмотрел в ее глаза. Они, казалось, продолжали жить своей, отдельной он девушки, жизнью. Была ли это игра вечерних свечей или они светились сами по себе? Профессор Брэйли рассказывал нам, что старые умные вампиры не лежат в гробах, а вселяются в свои портреты, и только блеск глаз выдает их сущность. Если умные маглы подозревали неладное, они прикладывали к портрету крест и сразу слышали стон. Я снова смотрел на сияющие глаза девушки и понимал, что эта надменная насмешливая ведьма подчинит взглядом кого угодно. Она, конечно, не была вампиром, но ее глаза недвусмысленно говорили, что любой вампир или любой враг должен валяться у ее ног. И от такой победительницы нечего ждать пощады.
— Ты знаком и с ней? — придал я своему голосу оттенок насмешки.
— Ну ты даешь, старина! — рассмеялся Арнольд. — Она же училась старше нас на три года. Вспомни! — снова выпустил он вверх (теперь уже почти мастерски) облако дыма.
Я ничего не вспомнил: в наши времена не было принято общение со старшекурсниками. Я посмотрел на потоки дождевой воды, плотно покрывавшей стекло, и сразу понял, что влюблен. Влюблен окончательно и по уши. Больше всего на свете мне хотелось сорвать с нее платье, корсет и терзать ее тело. Катать по полу, седлать с хищным неистовством дикого зверя — точно так, как на тех индийских картинках, что мы украдкой смотрели с Арни на четвертом и пятом курсах. Мне хотелось, чтобы эта надменная мерзавка сполна ощущала боль и знала, кто ее хозяин.
Обернувшись, я поймал невинный и вместе с тем лукавый взгляд девушки. Она должна была принадлежать мне и только мне: таков закон жизни. Я не знал, как и при каких обстоятельствах, но знал, что непременно ее получу. И это ощущение грядущей сладости сделало тот вечер удивительно ярким — настолько, что я до сих пор произношу «16 января 1848 года» со сладким придыханием.
Жениться на ней я не мог: она была старше меня (а такое у нас, англичан, не принято), да и Роули никогда не встать вровень с Блэками. Овладеть ею силой я не мог тоже — конфликт с Блэками вел к верной гибели семьи. Но лютые приступы вожделения я чувствовал всегда при одном воспоминании о ней. Ее мучнисто-белое тело (я не сомневался, что оно именно такое) казалось мне слишком сладким. Настолько, что ни одна девушка не могла с ней и сравниться. Я не сомневался, что в глубине души эта стерва невероятно развратна и способна к диким изыскам в постели. При одной мысли о том, как переливается ее нагое тело в отблеске свечей, у меня под грудью возникал приторный ком, делавший дыхание необычайно сладким.
Вожделение сменялось приступами романтики. Иногда я представлял себе, как мы вдвоем дождливым мартовским вечером бредем под одним зонтом мимо набережной. Или идем вместе июльским вечером мимо чугунных оград сквера. Зачем нам понадобилось там идти, я не знал. Но представляя себе эти сцены, я придумывал наши с ней мысленные диалоги. Самой счастливой моей фантазией была сцена, как мы собираемся в театр, и она, на правах любящей жены, прикрепляет мне позолоченные запонки. За окном было дождливо, и я счастлив от того, что эта гордячка Блэк колдует вокруг меня. И ночью только у меня есть право обладать ей…
Эту картину я представлял даже в тот дождливый сентябрьский вечер, когда отплыл на магловском пароходе в Гонконг. Я мысленно повторял план Зеленого дворца в Мукдене — попасть туда было сложнее, чем в Запретный город в Пекине. Впрочем, мне тоже стоило доказать, что я не даром зубрил иероглифы начиная с весны третьего курса. С того памятного дня, как наша обучавшаяся в Райвенкло китаянка Ксин По согласилась поучить меня китайской грамоте.
***
Я люблю Рождество. Наверное, виной всему был особый запах: смесь хвои, смолы, мандаринов и пряников. Да, еще чая, лимона и пирожных. Запах детства. Запах того тусклого зимнего дня, когда родители первый раз в жизни учат нас наряжать елку. Запах того дня, когда нам рассказывают, что на Рождество в полночь придет Санта-Клаус, и все станет иначе. Запах той минуты, когда мы нюхаем самую низкую хвойную ветку и точно знаем, что завтра мы проснемся поздним утром, и все на свете будет иначе. Днем мама поведет нас в лес и покажет маленькие сосульки. Может, именно из-за этой веры и этих запахов мы готовы простить детству все неприятности и мерзости? Ведь в сущности нет ничего хуже, чем быть ребенком: на тебя могу в любую минуту наорать, выпороть, дать подзатыльник, и ты не смеешь даже огрызнуться.
Мы никогда не ставили ель — только сосну, излучавшую по дому особый аромат. В Лондоне сосна на Рождество была показателем богатого дома. Однако у нас в северном Уэльсе сосен пруд пруди, и мы ставили их каждый год — так же, как девонширцы пихты или тую. Поэтому позолоченные шишки, которые старательно вешает наша престарелая эльфийка Бирди, всегда были окутаны запахом сосновой смолы. Вот и сейчас, выходя из камина, я уже предвкушал, как почувствую его в гостиной.
— Лэнс… Вы вернулись! — мама, не сдерживая чувств, уже дожидалась меня в гостиной. В ее домашнем коричневом платье было что-то теплое, словно напоминавшее о том, что и у меня тоже есть дом.
— Конечно. Куда же я денусь? — улыбнулся я украдкой.
Мама не сказала ни слова, а молча обняла и поцеловала в щеку. В ее карих глазах стояли слезы. Это светским дамам нельзя плакать, когда они встречают родных после разлуки. А нам, провинциалам, «деревенщине», можно все… Подбежавшая старуха Бирди, кряхтя, приняла мой черный плащ и перчатки, просыревшие от падавшей с неба мокрой белой каши.
— Я ждала вас, — улыбнулась мама. — Бирди приготовила твои любимые орехи с кремом. Но только к пяти часам, — постаралась она строго посмотреть на меня.
— У меня для вас тоже есть подарок, — сказал я, указав на мантию. — Он там.
Знаю, что джентльмен должен идти мягко, но ничего не могу поделать с моей военной походкой.
Мне трудно забыть, как радостно она воскликнула, едва я достал из кармана коробку с тремя китайскими фарфоровыми шарами. Они казались небольшими, но каждый из них изображал сцену из жизни императорского дворца в Пекине. На первом стоял гул в громадной зале — обычный прием, продолжающийся до утра. На втором гости шли к деревянным лодкам — кататься по пруду, заросшему бамбуком и белыми лилиями. На третьем по пруду скользили лодки, а заходящее солнце напоминало о скором вечере. Глядя на его лучи, сразу понимаешь, что праздник в самом разгаре, но скоро гостей ударами в гонги снова позовут в главный крытый павильон. В Китае не ставят елки, и потому эти белые шары просто декоративные — елочными их сделал я. Заодно я приложил в коробку те два деревянных фонарика, приобретенных перед отъездом в Тяньцзине.
— Что означает Тянь… Цзен или Цзинь? — спросила мама.
— «Небесный брод», — равнодушно бросил я. — Китайцы так называют и звезды в созвездии Девы. — Мой черный цилиндр стоял на камине, словно напоминая о домашнем уюте. Можете считать меня беспросветным франтом, но я всегда предпочитал высокие цилиндры.
Наша гостиная еще хранила следы былого величия. В центре стоял большой круглый стол из черного ореха. Вокруг него расположились шесть белых стульев тоже из ореха — времен, когда все восхищались французским ампиром. В углах стояли два темно-зеленых креслах. А между ними расположилась наша сосна, уже заботливо украшенная золотыми шишками. Они были бедными и как-то по провинциальному старомодным, но сейчас они казались мне дороже всех дорогих шишек из лондонских гостиных. В последние годы маглы переняли у нас манеру украшать рождественские елки, и даже на улицах Эдинбурга их теперь было пруд пруди. Неожиданно я зашелся глухим мокрым кашлем.
— Это что? Последствия Китая? Или курения? — в глазах матери мелькнула тревога.
— Не обращайте внимание, — махнул я рукой. На стене висел портрет королевской семьи: Ее Величества с Принцем-Консортом и Их Высочествами. Мы все любили молодую королеву, умевшую, как никто, находить баланс между магами и маглами.
— Что в Крыму? Все плохо? — неожиданно переменила тему мать. За окном стояла хмурая зимняя мгла, готовая с минуту на минуту разразиться мокрым снегом.
Я заметил на столе свежий номер «Ежедневного пророка»: она, похоже, только что закончила изучение новостей. Что же, хорошо хоть не рыцарских романов. Именно из-за них она назвала меня Ланселотом, от чего я прослушал немало насмешек в школе. Особенно поиздевались райвенкловцы — наша гостиная ведь находится глубоко под Черным озером, отчего они сразу вспомнили про Ланселота Озерного. Впрочем, это еще была интеллектуальная дразнилка. Гриффиндорская шваль в силу природного скудоумия на такое не способна. Я всегда удивлялся: зачем держать в Хогвартсе, лучшей школе мира, факультет неуправляемых дегенератов с одной извилиной на троих?
— Да, — сухо кивнул я. — Скверно. Мы разбиты под Балаклавой* и, считай, проиграли бой за Инкерман** — удержались только благодаря французам, Мерлин бы их побрал. Магла Эбердина прогонят со дня на день.
Я всегда знал, что от этой проклятой войны с Россией нельзя ожидать ничего хорошего. И наши попытки применить к ней китайскую тактику сорокового года*** ни к чему хорошему не приведут. Потому, что Россия — не Китай. Нас разбили на Камчатке и на Белом море. Мы еще держались под Севастополем, но лишь до тех пор, пока русские не помирятся со своими друзьями австрийцами, и не перебросят в Крым основную армию. А там… «Если французам хочется умирать — ради Мерлина», — подумал я, глядя на пушистую сосновую лапу.
— Неужели мы проиграем? — глаза матери вопросительно посмотрела на меня.
— Не знаю, — пожал я плечами и тотчас улыбнулся. Мама наивно думает, что если я служу в определенном департаменте, то мировые тайны у меня в кармане.
— Чему вы улыбаетесь? — недовольно нахмурилась мать. Я осмотрел на стол, в центре которого стоял подсвечник с тремя готовыми свечами.
— Да так… Вспомнил, как выжил из вас ту японскую гравюру, — показал я на живописное панно, изображавшее аистов, важно прогуливающихся вдоль поросшего камышами озера. — Вы купили мне гравюру. А оказалось — судьбу.
— И, можно сказать, осталась без сына, — грустно вздохнула она.
Я посмотрел на покрытый лаком паркетный пол. Как и всегда, он казался насыщенным до блеска. Меня не было здесь пять лет, но все осталось таким же, как и в день моего отъезда. Большие настенные часы в виде старинной башни отбивали музыку, и каждые шесть часов показывали сцены из старого бала. Мама многое продала после смерти отца, но эти часы оставила при себе. Слишком дороги они ей… или это просто в ней говорит кровь Лестрейнджей с их нелюбовью продавать фамильные вещи?
— Что вам больше всего запомнилось в Китае? — спросила мать.
Я едва подавил улыбку. Она может сколько угодно говорить со мной строго, но нежный блеск в ее глазах выдаст ее с головой.
— Небо, — не задумываясь ответил я, начав расхаживать по комнате. — Там другое небо, чем у нас: низкое, светло-голубое и неподвижное. — Я задумчиво посмотрел на носы своих вычищенных до блеска черных штиблет: они еще помнят проклятые крепостные форты Дагу.
— Как жаль, что мистер Лестрейндж больше не министр… — маму снова так и подмывало перевести разговор на политику. — Я не сомневаюсь, что он охотно взял бы вас в свой аппарат.
На моем лице мелькнула гримаса — терпеть не могу, когда мне кто-то покровительствует. Впрочем, матушка с детства мечтала, чтобы я стал едва ли не министром магии.
— Я знаю, что вы всего добьетесь сами, — мама выставила вперед руку. — Но помочь… Немножко помочь… поверьте, не помешало бы и вам.
— Лестрейнджа сняли уже тринадцать лет назад, матушка, — улыбнулся я краем глаза.
— Я помню, не надо считать меня дурой, — скривилась она. Мерлин, кажется, я перешел границу: с матушкой всегда надо быть начеку.
— Дядя Родольфус боролся с Отделом Тайн… — вздохнул я.
— Вы сами в это верите? — бесцветные брови матери рванулись вверх. — Его убрала полукровная шваль. Которым, видите ли, не нравилось, что в волшебном мире кто-то пытался навести порядок.
— Ну, а как же его конфликт с Артуром Виклером? — чуть насмешливо, хотя и почтительно, спросил я.
Наверное, только моя матушка и верила, что мой троюродный дядя («седьмая вода на киселе») слетел не за безумную идею закрыть Отдел Тайн. Никогда не понимал, чем он ему помешал. Полукровки, конечно, не подарки, но их полно и в других отделах.
— Но в этом особенно много, — кивнула мать. Кажется, я забылся, и она воспользовалась своими способностями легилемента. — Хотя… Вы правы, Лэнс, — примирительно кивнула она, — не мешает почистить и другие отделы.
— Я могу рассказать вам кое-что о его отставки, — спокойно сказал я. Мокрая пелена снега зарывала вид на наш фамильный лес.
— Сегодня в пять придут Селвины, — бросила мать не терпящим возражения тоном. — Расскажите тогда нам всем. Жду вас через полчаса на ланч, Лэнс! — кивнула она и, постукивая каблуками, резко пошла к белой двери. В свои пятьдесят пять матушка была тонкой, как пятнадцатилетняя девочка.
Она у меня умница: понимает, что я хочу побыть один в гостиной. Я подошел к елке и понюхал смолу. Не скажу, что я был безумно счастлив — наверное потому, что слишком долго ждал этой минуты. Но я никогда не забуду, как покойный отец помогал мне вешать лимон, а мать достала гирлянды с огоньками фей… В детстве я любил щуриться на них, ловя огненные лучи. Кстати, где они?
С непонятной тревогой я еще раз посмотрел в лежащую на столе газету: вести о поражениях на фронте портили настроение не только матери. Вбежавшая Бирди раскладывала на столе вазы с мандаринами, орехами и шоколадными батончиками. Я равнодушно посмотрел на них и вздрогнул. Я вспомнил свою тайную мечту: как мы лежим утром в постели, и я кормлю эту холеную стерву шоколадом. Давненько я не вспоминал в самом деле о ней.
Я помотал головой. Тогда я был влюбленным мальчишкой. Теперь я понимаю все хорошо. Я мечтал это сделать потому, что она была и будет дорогой шлюхой. И у меня никогда не будет денег, чтобы купить ее.
Примечания:
*Имеется в виду сражение под Балаклавой 25 октября 1854 г. между русским отрядом генерал-лейтенанта П.П. Липранди и британским корпусом генерала лорда Раглана. В ходе этого сражения британская армия провела знаменитую «атаку легкой кавалерии, », которая привела к почти полному уничтожению элитной кавалерийской бригады лорда Кардигана.
** В ходе Инкерманского сражения 5 ноября 1854 г. союзники отразили наступление русской армии под командованием А.С. Меньшикова. При этом элитный британский полк «Роял Мэлоуз» потерял две трети личного состав.
***Имеется в виду Первая опиумная война (1840 — 1842).